Мой милый сын
Door Aleksandr Skorobogatov, op Thu May 20 2021 18:40:00 GMT+0000Твое письмо очень обрадовало меня, оно значило, что ты не злишься, что, не зная причин моего ухода десять лет назад, ты простил и, возможно, поверил, что были причины, что причины были достаточно вескими, что не касались тебя, что тебя я любил, любил и десять лет назад, и сейчас, и буду любить всегда. “Обрадовало”, конечно, безнадежно слабое слово, даже с уточнением “очень”. Твое письмо меня потрясло. Разом сняло с души непосильно тяжкий груз вины перед тобой, десять лет казавшейся неискупимой, а сейчас вдруг так запросто, одним письмом прощенной тобой, мой мальчик, добрым сыном злого отца.
О чем писал ты в своем первом письме, настолько поразившем меня, что, прочтя первый раз, я ничего не понял и ничего не запомнил, и пришлось перечитывать еще несколько раз, чтобы элементарно успокоиться, поверить произошедшему, принять – принять твой дар, дар незаслуженный, дар тем более желанный? О чем решил рассказать мне в самом первом в нашей с тобой жизни письме, написанном после десятилетней разлуки? Что пятнадцатилетний брошенный сын захотел сказать своему отцу в самую первую очередь?
Память сохранила очень немногое. И не только от того самого первоначального моего потрясения, но и просто потому, что с момента получения этого первого твоего письма прошло уже почти двадцать лет, и многое стерто временем, отцом и палачом воспоминаний. Ну а главное, я не просто не перечитывал этого письма после того, как ровно через десять дней тебя убили, но и, сходя с ума от абсолютно невыносимой боли, боли потери собственного ребенка, боли потери тебя, любимого сына, после десятилетней разлуки и – в ее завершение – нежданной радости десятидневного общения, десятидневного до предела концентрированного счастья обретения сына, делал я все возможное, чтобы остаться в рассудке, чтобы сократить боль до вместимых сердцем и выносимых сознанием масштабов, чтобы не сгореть дотла, чтобы выжить в самом буквальном, а не аллегорическом смысле, – и для этого, в числе многого прочего, требовался запрет воспоминаний, запрет возвращения памятью к самому дорогому и потому убийственно болезненному, разрушающему сознание. То самое первое время почти не оставило воспоминаний, за исключением застрявшей в памяти постоянной боли, боли, не оставлявшей меня ни на минуту ни днем, ни ночью, боли, ставшей сутью моей жизни, – так что с задачей сокрытия от самого себя воспоминаний, ограждения себя от воспоминаний, уничтожения воспоминаний я справился неплохо.
Именно поэтому я больше не перечитывал твоих писем, ни самого главного и волнующего, первого, ни последующих. Я даже не знаю, сохранились ли они у меня. Представляешь? Только сейчас я понял, насколько велик страх – отголосок и родной брат того изначального страха, насколько все еще жива во мне боль, что все последующие годы, вплоть до сегодняшнего дня не могу решиться не просто перечитать твоих писем, но хотя бы посмотреть, есть ли они, сохранились ли.
Писал ты, что силами природного магнетизма обаял преподавательницу и нежданно негаданно сдал тяжелейший экзамен на отлично. Запомнилось мне это потому, что, несмотря на напряжение того момента, я рассмеялся: именно так, действием необъяснимых сил природного магнетизма, всю жизнь сдавал все экзамены на отлично и я сам, твой отец, в свое время – именной стипендиат московского ВУЗа, то есть круглый отличник, получающий на каждой сессии максимум экзаменационных оценок, а на деле – беспросветный, хронический, страстный лентяй и неуч.
Сходство и рассмешило, и согрело: родная кровушка, родная душа… Ах, сколько всякого удивительного и потрясающего смог бы ты пережить благодаря своему природному магнетизму, мой красивый мальчик, мой прекрасный сын.
А вот этим ты, наверное, подлинно гордился, пусть и описал кратко и скупо: ты уже достаточно прилично водил машину, мой сильный, мой мужественный сын, хоть и добавил скромности ради: но парковаться задом пока не совсем получается.
Ах, не беда, подумал я тогда, читая, вопрос времени, научишься. А времени, как оказалось, не осталось у тебя не только на оттачивание навыков парковки автомобиля, но и на то, чтобы дышать, смеяться, поправлять волосы, любить, пить воду, быть любимым, лежать ночью в траве и смотреть на пульсирующие в черном небе изумруды.
Мне кажется, больше я ничего не запомнил: природный магнетизм и вождение автомобиля.
О твоем безумном волнении при написании этого первого письма речь, скорее всего, шла в одном из последующих.
Жизнь как череда поражений.
Возможно ли представить себе поражение для отца более тяжкое, более преступное, нежели гибель собственного ребенка – ребенка, которого не защитил, за которого не отдал жизни? В моем случае, с которым даже не был рядом – не был рядом вначале десять лет молчания, затем десять дней общения, ну и напоследок не был в ту ужасную ночь.
Мне рассказывали историю одного отца, врача, чей сынишка, забравшись высоко на дерево, на его глазах с дерева упал, разбившись на смерть: он не чувствовал себя мужчиной, этот человек, этот отец. То же самое чувствовал и я после твоей смерти: не сумев защитить тебя, не выполнив своей важнейшей задачи как отца и вообще мужчины, я потерял право называться мужчиной.
“Я не мужчина,” – это не главная мысль и боль в то время, но одна из определяющих, одна из самых мучительных, потому что до предельных пределов позорная. В защите, спасении, ребенка, женщины, кого угодно, ценой своей жизни, если это потребуется, виделась мне фундаментальная роль и самого себя, и вообще всякого мужчины. Не сосчитать, сколько раз я искренне говорил, что такая смерть – смерть при защите, спасении – представляется мне чуть ли не наградой, а вообще венцом жизни.
А на самом деле я не смог защитить собственного сына.
Не в состоянии ни вспомнить, ни даже представить себе, что написал тебе в ответ. Скорее всего, какую-нибудь неловкую чепуху, обусловленную и потрясением, и попросту растерянностью, стыдом, обыкновенным страхом обнажить душу и с первого слова заговорить о главном, о том единственном, что тебе хотелось услышать, ради чего ты писал мне.
Если бы я писал то двадцатилетней давности письмо сегодня, я бы попросил у тебя прощения и написал, как сильно тебя люблю. Только эти две вещи были уместны в том первом моем письме. Моя вина перед тобой и моя любовь. Но вместо самого главного, в ответ на твой магнетизм и парковку задом, я рассказал тебе о собственном магнетизме и парковке задом и, более чем возможно, получилось это у меня и бойко, и смешно. Возможно, ты смеялся, читая ответ, скрывая от себе или от себя не скрывая разочарования из-за отсутствия подлинных слов, слов жизненно необходимых для нас обоих, слов, которых ты не слышал от меня десять лет, а я так и не выговорил.
Да, я знаю, не случаен твой магнетизм и автомобили, и не случаен мой магнетизм и автомобили: так мы скрываем стыд, боль, растерянность, страх. Тем более, что впереди всегда так много времени, бездонные моря бесконечного времени, которых более чем достаточно для поиска правильных слов, для осознания их необходимости. Но ты писал о магнетизме, будучи ребенком, а я – будучи твоим отцом. И в результате, ты не услышал от меня тех слов, в которых ты так нуждался. И я не сказал тебе слов, в которых так нуждался я сам.
Было бы очень просто сказать это сейчас.
Прости, сын.
Я тебя люблю, сын.
Но я упустил время, я написал о магнетизме, просить прощения и говорить о любви сейчас…
Да, и слишком просто, и слишком пафосно, и как-то лживо, пусть и совсем не лживо, и как-то трусливо.
А потому: не сосчитать, мой милый сын, сколько экзаменов в своей жизни я сдал исключительно благодаря все тем же силам природного магнетизма.
Не сдал я только самого важного.
Твой отец